Статья '«Сердечная приверженность» и «глубоко оскорблённое честолюбие» (к истории отношений между Карамзиным и Пушкиным в 1818-1820 гг.)' - журнал 'Litera' - NotaBene.ru
Journal Menu
> Issues > Rubrics > About journal > Authors > About the Journal > Requirements for publication > Editorial board > Peer-review process > Policy of publication. Aims & Scope. > Article retraction > Ethics > Online First Pre-Publication > Copyright & Licensing Policy > Digital archiving policy > Open Access Policy > Article Processing Charge > Article Identification Policy > Plagiarism check policy > Editorial collegium
Journals in science databases
About the Journal

MAIN PAGE > Back to contents
Litera
Reference:

'Heart-Felt Devotion' or 'Deeply Hurt Ambition' (On the History of the Relationship between Karamzin and Pushkin in 1818 - 1820)

Perevalov Valerii Pavlovich

PhD in Philosophy

Senior Scientific Associate of the sector of Phylosophy of the Russian History, Institute of Philosophy of the Russian Academy of Sciences

109240, Russia, Moscow, Goncharnaya Street 12. building #1

serg77@live.ru
Other publications by this author
 

 

DOI:

10.25136/2409-8698.2017.2.21386

Received:

11-12-2016


Published:

12-07-2017


Abstract: The article is devoted to the relationship between Nikolay Karamzin and Alexander Pushkin during the period of social discussions around the first eight volumes of The History of the Russian State (1818 - 1820).  'Close reading' of Pushkin's texts about the Historiographer, microanalysis of these texts in terms of the historical environment of those times and application of new materials, although the latter were already known disregarding thereto, allow to specify the exact time when the Poet wrote one of his best epigrams about Karamzin: 'His History attains gracefulness and simplicity...' The basis for defining the date of Pushkin's epigram was the author's statement that the same critical oppositions against the concept of 'saving czarist regime' could be expressed both in prose and poetry. Clear logical distinction between those is necessary because their authors, time of creation and environment where they were created were absolutely different. The author focuses on the moment of creation of that epigram because the epigram represented a crucial landmark event in their relationship, in particular, the point where their personal relationship was broken up. In its turn, the length of existence of the epigram and environment where the epigram became popular were the factors that later allowed the partices to reach a compromise as a result of the events when Karamzin defended the Poet during proceedings about the authorship of satirical poems against the government. The Historiographer (along with others) asked for the mercy for Pushkin while remaining politically opposed to Pushkin's views in April of 1820. The 'heart-felt devotion' of Pushkin to Karamzin was restored and later played an important role in Pushkin's creative writing when the Poet wrote about the 'deed of the honest man' and dedicated his Borin Godunov to Karamzin, etc.


Keywords:

epigram, prose, criticism, czarist regime , History of the Russian State, Alexander the First, young Jacobins, The Brothers Turgenev, Pushkin, Karamzin

This article written in Russian. You can find original text of the article here .
1.

Тема взаимоотношений Н.М. Карамзина и А.С. Пушкина основательно изучена. (Важнейшие факты и этапы споров её многолетних исследований суммированы в статье В.Э. Вацуро «Эпиграммы Пушкина на Карамзина» [1, с. 85-109]. Выводы данной статьи широко использованы при составлении комментария к пушкинской эпиграмме в новом академическом издании сочинений Поэта [2, с. 520-524]. Подробный анализ дошедших до нас свидетельств о взаимоотношениях Пушкина и Карамзина содержатся в работах Н.Я. Эйдельмана: Глава 5. Пушкин – Карамзин [3, с. 177-259] и его же «Последний летописец» [4].) Однако дискуссионным остаётся одна из ключевых проблем динамики развития этих взаимоотношений – время и конкретные обстоятельства написания эпиграммы:

В его «Истории» изящность, простота

Доказывают нам, без всякого пристрастья,

Необходимость самовластья

И прелести кнута [2, с. 28].

Максимально возможное уточнение времени возникновения и, значит, длительности бытования в общественном мнении одной из лучших эпиграмм против Карамзина существенным образом влияет на углубление понимания следующего поворотного эпизода в развитии их отношений, а именно эпизода заступничества историографа за поэта в деле о противоправительственных стихах в апреле 1820 г.

Старт обсуждению эпиграммы Пушкина против «отца Карамзина» дал один из «старших сыновей» последнего, тем самым вольно или невольно уподобив ситуацию отношений своего «младшего брата» к духовному родителю с библейской притчей о блудном сыне (как известно, Пушкин использовал эту притчу в повести «Станционный смотритель»). В письме П.А. Вяземскому от 25 апреля 1825 г. А.И. Тургенев писал: «Похвалив талант Пушкина, я не меньше, особливо с некоторого времени, чувствую омерзение к лицу его. В нем нет никакого благородства. Пушкин поднял руку на отца по крови и на отца-Карамзина», по чьим сочинениям он учился читать, «плакал, и не раз, за столом его», на Карамзина, ко­торый за него «рыцарствовал». Всего через неделю, 5 мая, его негодование сменяется примирительными строчками: «Гнев мой на него смягчился, ибо я уз­нал, что стихи, за кои я на него сердился, написаны за пять или шесть лет пред сим, если не прежде» (Остафьевский архив. СПб. 1899. Т. 3. С. 117, 121).

В.Э. Вацуро отмечает «необычную и достаточно резкую смену эмоций — от негодования до полуизвинения при известии, что стихи относятся к 1818-1820 гг. Сама по себе хронология здесь мало что может объяснить: выступление против Карамзина в годы тесного с ним общения (именно тогда, когда Пушкин «плакал у него за столом»!), казалось, должно было бы лишь увеличить возмущение Тургенева. По-видимому, смягчающим обстоятельством для Тургенева оказалась не только давность, но и условия появления эпиграмматических стихов» [1, с. 93].

Действительно, ссылка на давность срока создания эпиграммы (и его большая неопределённость, захватывающая одним из своих краёв время заступничества Карамзина за Пушкина в апреле 1820г., когда её написание абсурдно, совершенно исключено, поскольку именно в сей час «отец» рыцарствовал за «сына» по просьбе последнего) – это неуклюжая попытка хоть чем-то оправдаться за вспышку гнева. Однако такая хронология, на мой взгляд, может прояснить немаловажные аспекты события. Во-первых, крайне резкая непосредственная реакция на пушкинскую эпиграмму обычно сдержанного к выпадам оппонентов – «весь в отца – Карамзина!» ‑ А.И. Тургенева означает, что он только что впервые с ней познакомился и, как громом среди ясного неба, поражён содеянным «младшеньким братом». И это – через 5-6 и даже более лет после создания талантливого произведения издавна близким ему автором. Для постоянно находящегося на гребне светских и литературных новостей А.И. Тургенева – случай чрезвычайный, редчайший. Условие возможности такой ситуации – среда распространения острого выпада против «отца» «сыном» имеет место быть вне «родного дома», вне карамзинского-арзамасского круга. И «злобой дня» в общественном мнении она была недолго, меньше, чем потребовалось для того, чтобы жгучей «новости» дойти до адресата, до его «домашних».

Во-вторых, резкая смена эмоций Александром Тургеневым, скорее всего, обусловлена узнаванием содержания критических возражений против Карамзина, которые он сам и Пушкин неоднократно слышали в дискуссиях 1818-1819 гг. Дополнительно подпитывать желание А. Тургенева смягчить своё первоначальное негодование на Пушкина за эпиграмму мог тот неоспоримый факт, что его братья Николай и Сергей находились в числе передовых и главных ниспровергателей концепции «спасительности самодержавия» (= «губительности самовластья», которое не ограничивает Законом волю монарха ни в милости, ни в «прелести кнута»).

Почему для узнавания в зеркале эпиграммы облика устоявшихся в дискуссиях возражений «Истории» Карамзина (с заметными тургеневскими чертами) Александру Ивановичу потребовалось несколько дней? – вопрос на заметку.

История разбирательства создания злополучной эпиграммы получила продолжение уже после восстания 14 декабря 1825 г. на Сенатской площади Санкт-Петербурга и после смерти Н.М. Карамзина 22 мая 1826 г. 16 июня того же года Вяземский писал ссыльному Поэту в Михайловское: «Ты знаешь о печальной причине приезда моего в Петербург. Хотя ты и шалун и грешил иногда эпиграммами против Карамзина, чтобы сорвать улыбку с некоторых сорванцов и подлецов, но, без сомнения, ты оплакал его смерть сердцем и умом: ибо всякое доброе сердце, каждый русский ум сделали в нем потерю невозвратную, по крайней мере для нашего поколения. Говорят, что святое место пусто не будет, по его было истинно святое и истинно надолго пустым останется. Завтра едем с Карамзиными в Ревель: не знаю, долго ли там останусь с ними, но буду тебе писать оттуда, а теперь писать нет ни времени, ни мысли, ни духа. ‑ На твоем месте написал бы я письмо к государю искреннее, убедительное: сознался бы в шалостях языка и пера с указанием, однако же, что поступки твои не были сообщниками твоих слов, ибо ты остался цел и невредим в общую бурю (сравни со стихотворением «Арион», созданным годом позже – В.П.); обещал бы держать впредь язык и перо на привязи, посвящая все время свое на одни занятия, которые могут быть признаваемы (а пуще всего сдержал бы свое слово), и просил бы дозволения ехать лечиться в Петербург, Москву или чужие край. Вот мой совет! ‑ Обнимаю тебя» [5, т. XIII, с. 284-285].

Пушкин ответил ему 10 июля 1826 г. (13 июля 5 декабристов повешены, тела их тайно захоронены в неизвестном месте).

«Коротенькое письмо твое огорчило меня по многим причинам. Во-первых, что ты называешь моими эпиграммами противу Карамзина? довольно и одной, написанной мною в такое время, когда Карамзин меня отстранил от себя, глубоко оскорбив и мое честолюбие и сердечную к нему приверженность. До сих пор не могу об этом хладнокровно вспомнить. Моя эпиграмма остра и ничуть не обидна, а другие, сколько знаю, глупы и бешены: ужели ты мне их приписываешь? Во-вторых. Кого ты называешь сорванцами и подлецами? Ах милый... слышишь обвинение, не слыша оправдания, и решишь: это Шемякин суд. Если уж Вяземский etc., так что же прочие? Грустно, брат, так грустно, что хоть сейчас в петлю.

Читая в журналах статьи о смерти Карамзина, бешусь. Как они холодны, глупы и низки. Неужто ни одна русская душа не принесет достойной дани его памяти? Отечество вправе от тебя того требовать. Напиши нам его жизнь, это будет 13-й том "Русской истории"; Карамзин принадлежит истории. Но скажи всё; для этого должно тебе иногда употребить то красноречие, которое определяет Гальяни в письме о цензуре. ‑ Я писал тебе в Петербург, еще не зная о смерти Карамзина. Получил ли ты это письмо? отпиши. Твой совет кажется мне хорош – я уже писал царю, тотчас по окончанию следствия, заключая прошение точно твоими словами. Жду ответа, но плохо надеюсь. Бунт и революция мне никогда не нравились, это правда; но я был в связи почти со всеми и в переписке со многими из заговорщиков. Все возмутительные рукописи ходили под моим именем, как все похабные ходят под именем Баркова. Если б я был потребован комиссией, то я бы, конечно, оправдался, но меня оставили в покое, и, кажется, это не к добру. Впрочем, черт знает. Прощай, пиши.

Что Катерина Андреевна?» [5, т. XIII, с. 285-286].

Поэт признаётся в написании одной эпиграммы против Карамзина, отстраняясь от других как «глупых и бешеных», которые ему приписывались. Спустя много лет – существенно иным человеком - он не может спокойно, вполне властвуя собой, вспомнить о своём глубоком оскорблении…

Не отозвалось ли это в признании Татьяны Евгению при их последнем свидании?

И я любила вас; и что же?

Что в сердце вашем я нашла?

Какой ответ? Одну суровость.

………

И нынче - боже - стынет кровь,

Как только вспомню взгляд холодный

И эту проповедь... Но вас

Я не виню: в тот страшный час

Вы поступили благородно.

Вы были правы предо мной:

Я благодарна всей душой... [5, т. VI, с. 186-187].

Вряд ли в таком контексте речь зашла бы о второй эпиграмме десятилетней давности, написанной Александром до начала его постоянного общения в Царском Селе с Карамзиным(и). Обоснование пушкинского авторства этой эпиграммы подробно дано В.Э. Вацуро [1, с. 85-92].

Во-вторых, Пушкин косвенно соглашается с тем, что его эпиграммическая критика концепции «спасительного самодержавия» распространялась среди тех, кого князь Пётр в письме назвал «шалуны и подлецы». «Так и кажется, что это не Вяземского слова, а кого-то другого, может быть самого Карамзина», ‑ замечает в скобках Н.Я. Эйдельман [3, с. 194]. Лишь в необычайно чрезвычайной ситуации Историограф, взорвавшись ярым негодованием, мог так припечатать «нынешних либералистов», «молодых якобинцев», с коими – почти со всеми – Поэт был в связи, общался вне карамзинского окружения. Но уместно ли такое их определение в июле 1826 г.? К тому же слышать обвинение без возможности оправдания… «Грустно, брат, так грустно, что хоть сейчас в петлю», ‑ ныне 10 июля, а 13 июля не за горами… Верховная власть, ограниченная удавкой заговорщиков и виселица для неудачно восставших против неё – эта тема глубоко волновала и Карамзина, и «молодых якобинцев», и Пушкина, и Вяземского задолго до 14 декабря 1825 г. И ещё более мучительно будет волновать и Поэта, и князя после получения вторым данного июльского письма от первого: как быть честному просвещённому человеку в таких условиях? Скучать ничегонеделанием в трагедии пустой, бес цельной обыденности?

Наконец, согласно предлагаемой мной версии Пушкин совершенно однозначно определяет время создания своей эпиграммы: «когда Карамзин меня отстранил…» В ответ на глубокое оскорбление честолюбия. В качестве непосредственной, ближайшей реакции на предание себя «Року и Немезиде» безучастным отныне к нему Карамзиным отстранённый Поэт – со своей стороны – подтверждает разрыв эпиграммическим отмщением. Напомним, что жанр сей Николай Михайлович не жаловал, язвительный жар споров его душу не согревал, ибо в них истина не рождалась, а испарялась в недоброжелательстве сторон. Судя по очень запоздалому знакомству с эпиграммой А.И. Тургенева, она бытовала преимущественно среди молодых «сорванцов-либералистов», вне арзамасского окружения оскорбителя.

В общем, создание эпиграммы – это не веха, разделяющая этапы в продолжающих взаимоотношениях Историографа и Поэта, как полагает Н.Я. Эйдельман, но именно точка разрыва, полного прекращения личного общения – «навеки», как казалось обеим сторонам. Мнения что эпиграмма – точка отсчёта розни между Пушкиным и Карамзиным придерживается В.Э. Вацуро. Он выводит момент времени пушкинского мщения, как и я, из прочтения его письма Вяземскому от 10 июля 1826 г. [1, с. 93, 102], но не безоговорочно доверяет Александру Сергеевичу [1, с. 102].

Основанием для критического отношения исследователя к пушкинской датировке написания своей эпиграммы, одной из лучших, является, как ни странно, её собственное содержание. Путём кропотливых сравнений текстов эпиграммы «В его «Истории»… и 8 томов «Истории государства Российского между ними выявлены точные соответствия. Стихи эпиграммы прямо опираются на конкретные места труда Историографа, главным образом на рассуждения из VI тома, посвящённого времени Ивана III.

В.Э. Вацуро пишет: «То обстоятельство, что об эпиграмме «В его “Истории” изящность, простота...». Пушкин упомянул именно в обрисованном выше контексте, представляется не случайным. «Необходимость самовластья», доказываемая беспристрастным повествованием, ‑ очень точно резюмированное восприятие шестого тома обоими братьями Тургеневыми. «Изящность, простота» ‑ второй лейтмотив отзывов. … «Прелести кнута» ‑ эта формула эпиграммы обычно затрудня­ет интерпретаторов; она считается сатирическим преувеличением. Это не вполне верно. В цитированной выше дневниковой записи Н. Тургенева читаем: «До ужасов-то я еще не дочитал, а только инде кнут, да названия: Федька и т.п.». О «торговой казни», т. е. нака­зании кнутом, говорится на той же самой странице шестого тома, где поместилась и фраза, пародированная Пушкиным» [1, с. 104-105].

«Карамзин включал Ивана III в число создателей новой государственности, «которая возникала в целой Европе на развалинах системы феодальной, или поместной». «Иоанн III принадлежит к числу весьма немногих государей, избираемых Провидением решить надолго судьбу народов: он есть герой не только Российской, но и всемирной истории» (Карамзин H.М. История государства Российского. СПб., 1817. Т. 6. С. 321). Этот том вызвал острый интерес и двойственное отношение в либеральных кругах: так, С.И. Тургенев, отмечая «прекрасный рассказ», далее записывал в дневнике (запись затем зачеркнута): «Но в борьбе самодержавия со свободою где люди, примеру коих мы должны следовать? Я могу верить, что Риму, в тогдашнем его положении, нужен был король Ю. Кесарь; однако могу восхищаться Брутом» (запись от 18/30 июля 1818 г.; цит. по: Ланда С.С. Дух революционных преобразований...: Из истории формирования идеологии и политической организации декабристов: 1816-1825. М., 1975. С. 62). Н.И. Тургенев записывал в дневнике 15 апреля 1818 г.: «Я вижу в царствовании Иоанна счастливую эпоху для независимости и внешнего величия России, благодетельную даже для России, по причине уничтожения уделов; с благоговением благодарю его как государя, но не люблю его как человека, не люблю как русского, так, как я люблю Мономаха. Россия достала свою независимость, но сыны ее утратили личную свободу надолго, надолго, может быть, навсегда. История ее с сего времени приобретает вид строгих анналов самодержавного правительства; мы видим Россию важною, великою в отношении к Германии, Франции и другим иностранным государствам. История россиян для нас исчезает. Прежде мы ее имели, хотя и несчастную, теперь не имеем: вольность народа послужила основанием, на котором самодержавие воздвигло Колосс Российский» (АбТ. Вып. 5: Дневники и письма Н.И. Тургенева за 1816-1824 гг. (Т. 3). С. 123). В этой записи есть текстуальная перекличка с заключительными главами шестого тома, где сказано, в частности: «Иоанн как человек не имел любезных свойств ни Мономаха, ни Донского, но стоит как государь на вышней степени величия» (Карамзин H.М. История государства Российского. Т. 6. С. 330). Именно эти страницы «Истории» оказываются в поле зрения Пушкина в его воспоминаниях о Карамзине: «Некоторые остряки за ужином переложили первые главы Тита Ливия слогом Карамзина. Римляне времен Тарквиния, не понимающие спасительной пользы самодержавия, и Брут, осуждающий на смерть своих сынов, ибо редко основатели республик славятся нежною чувствительностию, конечно, были очень смешны» (Акад. Т. 12. С. 306; далее идет цитированное выше упоминание Пушкина о якобы приписанной ему «одной из лучших русских эпиграмм»). Фраза из «Истории», пародированная «остряками» (весьма вероятно участие в пародии самого Пушкина), находится в непосредственной близости к фрагменту, с которым перекликается дневниковая запись Н.И. Тургенева: «Редко основатели монархий славятся нежною чувствительностию, и твердость, необходимая для великих дел государственных, граничит с суровостию» (Карамзин H.М. История государства Российского. Т. 6. С. 329). На той же странице упоминается о «торговой казни», т. е. наказании кнутом. «Уже заметив строгость Иоаннову в наказаниях, прибавим, что самые знатные чиновники, светские и духовные, лишаемые сана за преступления, не освобождались от ужасной торговой казни: так (в 1491 г.) всенародно секли кнутом Ухтомского князя, дворянина Хомутова и бывшего архимандрита Чудовского за подложную грамоту, сочиненную ими на землю умершего брата Иоаннова» (Карамзин Н.М. История государства Российского. Т. 6. С. 329-330). В цитированной записи от 15 апреля 1818 г. Н.И. Тургенев обратил внимание и на это место «Истории»: «До ужасов-то я еще не дочитал, а только инде кнут да названия: Федька и т. п.» (АбТ. Вып. 5. С. 123). В этом, и в других случаях Карамзин рассматривает «торговую казнь» кнутом как варварский (с современной ему точки зрения), но санкционированный «нравами» и уголовными нормами средневековья способ наказания за тяжкие преступления — «душегубство, зажигательство, разбой, татьбу» (Карамзин Н.М. История государства Российского. Т. 6. С. 229-230, 327, 335-336); самое появление уголовного законодательства при Иване III является для Карамзина свидетельством исторического прогресса. Заключительные строки эпиграммы Пушкина («прелести кнута») пародируют именно эти страницы; в другой редакции («необходимость палача») обнаруживается еще более тесная с ними связь.

Сопоставление текста эпиграммы с дневниковыми записями Тургенева позволяет уточнить: она возникла (как и пародия в мемуарном отрывке) не в общении с П.А. Катениным и «Зеленой лампой» (эту точку зрения см. в кн.: Вацуро В.Э., Гиллельсон М.И. Сквозь «умственные плотины». 2-е изд., доп. М., 1986. С. 41-44), а в тургеневском кружке, приблизительно тогда, когда шло обсуждение шестого тома, весной—летом 1818 г. Косвенным аргументом в пользу гипотезы о связи эпиграммы с тургеневским кружком может служить резкая смена отношения к эпиграмме А.И. Тургенева: негодование его остыло, когда он узнал о времени и, может быть, обстоятельствах ее создания (ср. также сохранившуюся в архиве Тургеневых копию эпиграммы)» [2, с. 523-524].

Во второй половине 1818 г. Никита Муравьёв закончил критическую статью «Мысли об “Истории государства Российского” Н.М. Карамзина», получившую распространение в списках. «Молодой якобинец» начинает свой анализ со слов благодарности: «...H.М. Карамзин, ревнуя к отечественной славе, посвятил 12 лет постоянным, утомительным изысканиям и привел сказания простодушных летописцев наших в ясную и стройную систему. До сих пор, однако ж, никто не принял на себя лестной обязанности изъявить историку общую бла­годарность. Никто не обозревал со вниманием великость труда его, красоты, соразмерности и правильности частей, никто не воздал писателю хвалы, достойной его...» (Литературное наследство. М., 1954. Т. 59. С. 582) [цит. по: 1, с. 104].

В своих воспоминаниях о Карамзине Пушкин перефразировал начало этой статьи Никиты Муравьёва: «У нас никто не в состоянии исследовать огромное создание Карамзина — зато никто не сказал спасибо человеку, уединившемуся в ученый кабинет во время самых лестных успехов и посвятившему целых 12 лет жизни безмолвным и неутомимым трудам. Ноты «Русской истории» свидетельствуют обширную ученость Карамзина, приобретенную им уже в тех летах, когда для обыкновенных людей круг образования и познаний давно окончен и хлопоты по службе заменяют усилия к просвещению» [5, т. XII, с. 305-306]. Перефразировка свидетельствует, что Поэт был хорошо осведомлён с критикой «молодых якобинцев» на концепцию «спасительности самодержавия» и, вероятно, сам принимал участие в её пародировании с «некоторыми остряками». И в перефразировке парадоксально вспомнил не только об Историографе, но и одновременно о его непримиримых критиках, завуалировано намекнув читателям на сосланного декабриста.

«Из эпиграмм на Карамзина, которые Пушкин мог называть «глупыми и бешеными», известна одна, также распространявшаяся под именем Пушкина:

Решившись хамом стать пред самовластья урной,

Он нам решился доказать,

Что можно думать очень дурно

И очень хорошо писать.

Эпиграмма отражает фразеологию тургеневского кружка («хамы» в кружковом обозначении – крепостники, ретрограды) и близка к письму Н.И. Тургенева к С.И. Тургеневу от 14 ноября 1817 г., где идёт речь об арзамасцах: «Другие члены наши лучше нас пишут, но не лучше думают, т. е. думают более всего о литературе» (Декабрист Тургенев. С. 238-239). Это позволило высказать осторожное предположение о принадлежности эпиграммы самому Н.И. Тургеневу» (Лузянина Л.Н. Эпиграмма на Карамзина // Литературное наследие декабристов. Л., 1975. С. 260-265)» [2, с. 522].

Наконец, приведём итоговый пассаж на эту тему Н.Я. Эйдельмана: «Хлесткой, нарочито несправедливой, но (как и положено в эпиграмме) – заостряющей смысл является, собственно говоря, последняя строка.

Разумеется, историк никогда не говорил о «прелести кнута» ‑ да автор эпиграммы это отлично понимает, но сознательно доводит до некоторого абсурда исторический фатализм Карамзина.

Наиболее вероятно, что эпиграмма составлена под свежим впечатлением от первых восьми томов «Истории государства Российского», в том же 1818-м, может быть, в 1819 г., но еще до того (согласно Пушкину) – «Карамзин отстранил... глубоко оскорбив».

Скорее всего, эпиграмма была лишь одним из элементов обострявшихся политических споров, которые все больше и чаще переходили «на личность».

В отрывке «Карамзин» поэт опишет один из таких споров, когда отношения еще не расстроены, но историограф уже гневается, когда Пушкин в разговоре с Карамзиным, можно сказать, прозаически излагает «острую эпиграмму»:

«Однажды начал он при мне излагать свои любимые парадоксы. Оспаривая его, я сказал: «Итак, вы рабство предпочитаете свободе». Карамзин вспыхнул и назвал меня своим клеветником. Я замолчал, уважая самый гнев прекрасной души. Разговор переменился. Скоро Карамзину стало совестно и, прощаясь со мною, как обыкновенно, упрекал меня, как бы сам извиняясь в своей горячности: «Вы сегодня сказали на меня то, чего ни Шихматов, ни Кутузов на меня не говорили». В течение шестилетнего знакомства только в этом случае упомянул он при мне о своих неприятелях, против которых не имел он, кажется, никакой злобы; не говорю уж о Шишкове, которого он просто полюбил» (XIII, с. 306-307).

Мемуарный текст, кажется, очень многое объясняет в истории разлада.

Карамзин написан здесь с теплотою, сочувствием; Пушкин стремится подчеркнуть его правоту и благородство в споре; но в то же время, с расстояния прожитых лет, сожалеет о слишком резких своих замечаниях («рабство предпочитаете свободе» – это ведь «прелести кнута»!); здесь ни слова об охлаждении – наоборот, говорится о шестилетнем знакомстве (на самом деле меньше четырех лет, из которых последние полтора года «омрачены»; однако ошибка Пушкина очень показательна: контакты были столь богаты и насыщены, что позже представлялись более длительными, чем были в действительности!).

Размышляя о датировке запомнившегося Пушкину разговора (ясно, что поэт подразумевает определенный, а не "собирательный" диалог, ибо отмечает, что «только в этом случае» Карамзин упомянул о своих неприятелях), специалисты почти единодушно пришли к выводу, что беседа была после выхода «Истории государства Российского», хотя Пушкин знакомился с ее фрагментами и в 1816-1817 гг., но все же мог представить общую концепцию Карамзина только тогда, когда прочитал восемь томов «с жадностию и со вниманием». Поскольку же с осени 1818 г. отношения почти прерываются и Карамзин уже не станет извиняться "в своей горячности", надо думать, что разговор состоялся в 1818 году, во время одного из частых летних или осенних наездов бывшего лицеиста в Царское Село.

Б.В. Томашевский отметил и другую краткую пушкинскую запись (относящуюся примерно к тому же времени, что и эпиграмма, см. XII, с. 189), где, «возражая Карамзину, Пушкин именует самодержавие беззаконием».

Еще одна, две, три подобные стычки, и Карамзин, внешне сдержанный, отрицающий необходимость отвечать на критики, вспыхнет сильнее» [5, с. 196, 197].

Таким образом, пушкинская эпиграмма отражает впечатление от чтения шестого тома «Истории государства Российского» Н.М. Карамзина, где повествуется о становлении российского самодержавия во время Великого князя московского Иоанна III Грозного. Братья Тургеневы, Николай и Сергей, читали сей том весной-летом 1818, чуть позже закончил о ней свои «мысли» Никита Муравьёв, а Пушкин и в 1819 г. продолжал её изучение, заметив необходимость строгого и последовательного различения в «должном» между юридической и моральной стороной.

В целом, возникает «нестыковка» между результатами исследований пушкинистов и Пушкиным: памяти Поэта о важнейшем событии его творчества и жизни отказывают в точности, что крайне необычно.

2.

Решающим свидетельством для установления длительности личного общения Карамзина и Пушкина в 1818-1820 гг. является записка последнего к Жуковскому, которая печатается в собраниях сочинений Поэта с 1903 г. [акад 5, т. 11, с. 1008].

Записка к Жуковскому

Раевский, молоденец прежний,

А там уже отважный сын,

И Пушкин, школьник неприлежный

Парнасских девственниц-богинь,

К тебе, Жуковский, заезжали,

Но, к неописанной печали,

Поэта дома не нашли ‑

И, увенчавшись кипарисом,

С французской повестью Борисом

Домой уныло побрели.

Какой святой, какая сводня

Сведет Жуковского со мной?

Скажи ‑ не будешь ли сегодня

С Карамзиным, с Карамзиной?

На всякий случай ‑ ожидаю,

Тронися просьбою моей,

Тебя зовет на чашку чаю

Раевский ‑ слава наших дней [5, т. II, с. 98].

С 1817 г. семья Н.Н. Раевского-старшего (жена С.А. Раевская, дочери Екатерина, Елена, Мария и Софья) жила в Петербурге. Пушкин был знаком с ними через Н.Н. Раевского-младшего, служившего в лейб-гвардейском Гусарском полку, расквартированного в Царском Селе (знакомство Поэта с Николаем относят к ноябрю 1814 – маю 1815). «Н.Н. Раевский-старший приехал в столицу в 1819 г., приглашённый (как и другие генералы-участники войны 1812 г.) для позирования Дж. Доу, писавшему портреты для Военной галереи Зимнего дворца» (на его портрете указание, что он писан с натуры). В день св. Георгия «26 ноября 1819 г. во дворце состоялась церемония осмотра ещё не законченных портретов (см. письмо А.И. Тургенева к Вяземскому от 26 ноября – ОА. Т. 1. С. 361) может быть, Н.Н. Раевский приглашал к себе Жуковского, автора «Певца во стане русских воинов», как раз в канун этой церемонии или в связи с ней; такое допущение делает понятным и настойчивость просьбы Пушкина и самую цитацию «Певца…» в тексте записки, которая в этом случае должна датироваться временем около 25 ноября 1819 г.» [2, с. 609].

Не застав Василия Андреевича дома, («В 1819 г. Жуковский жил вместе с А.А. Плещеевым в Коломне, в доме Брагина у Кашина моста на Крюковом канале (совр. адрес: Вознесенский пр., 43) См.: Иезуитова Р.В. Жуковский в Петербурге. Л., 1976. С. 290)» [2, с. 608]. Пушкин надеется вскоре увидеться с ним у Карамзиных: приглашение Раевских особо ожидаемому ими гостю надлежало передать лично. «Скажи, ‑ не будешь ли сегодня с Карамзиным, с Карамзиной?» – в 1819 г. Карамзины переехали из Царского Села в Петербург 21 октября (см.: ОА. Т. 1. С. 383). 3 ноября Карамзин писал И.И. Дмитриеву: «…Жуковского не вижу, Тургенева почти не вижу. Хотя и люблю их всем сердцем» (Письма Н.М. Карамзина к И.И. Дмитриеву. СПб., 1866. С. 275). Вопрос Пушкина, вполне вероятно, имеет в виду один из семейных праздников Карамзиных; это могли быть именины Екатерины Андреевны и дочери Карамзиных Екатерины Николаевны 24 ноября; день рождения Е.А. Карамзиной (16 ноября) или самого историографа (1 декабря)» [2, с. 609]. Завершал череду семейных праздников Никола Зимний (6 декабря) – именины Николая Михайловича Карамзина. Забегая вперёд, отметим, что Поэт считал днём своего отъезда из Петербурга в 1820 г. Николу Вешнего, 9 мая.

На этих праздниках никто из хозяев и гостей не отметил ни какого-то резкого разговора между Историографом и Поэтом, ни внезапного удаления с торжеств тихо «отстранённого» Николаем Михайловичем Александра Сергеевича. Никто не удивился и отсутствию на них Пушкина, что было бы странным, поскольку присутствие его «как родного» на семейных праздниках было в послелицейские годы обязательным. Именно у Карамзиных он надеялся лично, как поручили, передать Жуковскому приглашение Раевских. Видимо, в 1819 г. всё прошло, как обычно, ничем примечательным не запомнилось.

Из «Записки к Жуковскому» и отсутствию сколь-нибудь странных, необычных происшествий на череде именин и дней рождений в семье Карамзиных следует, что личное общение между Историографом и Поэтом продолжалось до 6 декабря 1819 г. включительно. Как минимум.

Рассуждая по-житейски здраво, после столь частых встреч (всё по значительному поводу) в общении должна наступить пауза: надо дать гостеприимным хозяевам отдохнуть, вернуться к своим повседневным занятиям. Поэтому достаточно уверенно, можно предположить, что следующее посещение Пушкиным Карамзиных состоялось примерно через неделю, после именин Николая Михайловича, т.е. около 12-14 декабря. Учитывая характер отношений между ними (политические разногласия, которые трудно обойти и при этом нельзя затрагивать) можно перенести время визита чуть дальше; более длительный перерыв представляется неприличным, знаком понижения уровня живых симпатий общительности.

Верны или нет дополнительные предположения здравого смысла (их может нарушить и «беспечность» и вдруг возникшее чрезвычайное обстоятельство), достаточно уверенно можно утверждать, что личное общение между Карамзиным и Пушкиным продолжалось до Николы Зимнего 1819 г. Следовательно, и пушкинской эпиграммы, возникшей как ответный выстрел, мщение за оскорбление (политического) честолюбия не было до указанного времени. В этом случае более года возражения на концепцию Карамзина высказывались прозой, в том числе и Пушкиным, и, возможно, в эпиграммах, часть из которых ему приписывалась, но ни одна не принадлежала.

Вяземский отмечал, что Пушкин мстил своим обидчикам в виде литературных обличений. Сам Поэт определил, что «мщенье – бурная мечта ожесточённого страданья». В декабре 1819 г. «сердечная привязанность» не остановила поэтического выстрела в оскорбителя честолюбия. Такова была ожесточённость причиненного страдания. Позднее придёт признание: лучшая эпиграмма против Карамзина – «не лучшая черта моей жизни».

Попытаемся установить время, после которого эпиграмма вряд ли могла быть написана. В конце января 1820 г. Пушкин «последним» узнал от Катенина о слухе, в прах растаптывающем честь и достоинство свободного благородного человека: будто бы его вызвали в тайную канцелярию и там высекли. Новое «ожесточённое страдание» от столь чудовищно нелепой и безмерно оскорбительной клеветы оттеснило с авансцены на второй план разрыв личного общения с Карамзиным. К тому же уже около месяца назад оформленный в эпиграмму, т.е. завершённый в сознании Поэта, разрыв поутратил предельную заостренность. Написанная и начавшая распространение в определённых кругах общественного мнения пушкинская эпиграмма против Карамзина зажила своей, независимой от автора жизнью. Думается, сказанное позволяет установить время, не позднее которого она появилась на свет: конец января 1820 г.

В общем же, эпиграмма написана Пушкиным не ранее начала декабря 1819 г. и не позднее конца января 1820 г.

В процессе написания этих строк в памяти вдруг возник медведь из сна Татьяны Лариной. Может быть, потому, что он – шатун, не спит зимой, сладко сося лапу в своей берлоге, а оказывает медвежью услугу пушкинской Музе, в результате которой она оказывается в «шалаше убогом» на пиру чудовищ во главе … с её зазнобой Ев-гением О-неги-ным. Медведь-шатун оказывается кумом Председателю сборища, ведущему себя «как на больших похоронах».

И тут же: Минский, похищающий-увозящий перед Рождеством из дома станционного смотрителя Самсона Вырина его дочь Евдокию (Благожелательную)… (О потаённой связи повести «Станционной смотритель» (1830 г.) со спорами между Карамзиным и «молодыми якобинцами» 1818-1820 гг. см.: [13].)

По давним обычаям русского народа родных и близких друзей следовало навещать на Рождество («Евгений Онегин», глава IV, строфа ХХ). Мог ли, следуя заветам предков, Пушкин в декабре 1819 г. навестить Карамзиных на Рождество, как это повелось в их отношениях с 1816, последнего лицейского, года?

Оставим лирические отступления. Каковы наиболее достоверные итоги предлагаемой здесь версии времени и обстоятельств написания одной из лучших эпиграмм Пушкина против Карамзина?

Официально принятая датировка основана на содержании возражений исторической концепции Карамзина Николаем Тургеневым (и его братом Сергеем). Это установленные факты, пренебречь ими невозможно. Однако критика может быть выражена как на языке прозы, так и поэтически, например, в эпиграммах. Временной интервал между обеими формами одной и той же сути возражений жёстко не задан, может быть довольно большим. Да и авторство совсем не обязательно должно принадлежать одному и тому же лицу. Как заметил Н.Я. Эйдельман, Пушкин оспаривал любимые парадоксы Карамзина в разговоре, запомнившемся ему вспышкой гнева обычно очень сдержанного и благожелательного к оппонентам Николая Михайловича, именно на языке прозы. Судя по содержанию (будущей) эпиграммы, аргументы Поэта в том споре совпадали (или были весьма близки) к тургеневским. Соглашаясь с возражениями Историографу, выработанными весной – летом 1818 г. в кружке Тургеневых, Пушкин, вероятно, с пылу с жару преподнёс их адресату. Примчал из столицы, с Фонтанки жгучую новость в Царское село в том виде, в каком она только что явилась на свет – в прозе. Очень напоминает Ленского в разговорах с Онегиным:

Зато и пламенная младость

Не может ничего скрывать.

Вражду, любовь, печаль и радость

Она готова разболтать (Глава 2, строфа 19).

И лишь примерно год спустя Пушкин, когда дискуссия осени 1818 – весны 1819 гг. о спасительности или губительности самодержавия/самовластия в основном закончилось, оставив каждую сторону «при своих», Пушкин написал эпиграмму. В ней он использовал ранее прошедший апробацию на задевание за живое Историографа прозаический материал.

Мстя за оскорблённое (политическое) честолюбие своё и друзей-приятелей («сорванцы и подлецы») эпиграмме Поэт «выстрелил» лишь раз. При создании «одной из лучших эпиграмм» он наверняка учитывал опыт написания других произведений в том же жанре, часть из которых приписывали ему как острослову и записному поэту среди вольнодумцев, своему среди чужих, т.е. в анти-карамзинских кругах. Исследователи относят к числу «бешеных» эпиграмму, возникшую в круге общения Николая (и Сергея) Тургенева, приведённую выше, а так же ещё две:

Мы добрых граждан позабавим

И у позорного столпа

Кишкой последнего попа

Последнего царя удавим.

На плаху истину влача,

Он доказал нам без пристрастья

Необходимость палача

И прелесть самовластья.

Пушкин солидарен с содержанием тургеневских возражений – усиленно подчеркнём ещё раз – на прозаическом языке. Но поэтически ничего общего между его и приведённой эпиграммой нет. Не исключено, что Николай Тургенев пытался привлечь Пушкина к написанию анти-карамзинской эпиграммы, чтобы в своих уже имеющихся налицо в прозе хороших мыслях сравняться с оппонентом в уровне выражения. Александр отказывался в силу сердечной приверженности к Карамзину. Возможно, воздержанию содействовал и урок, извлечённый им из памятного разговора с Историографом, в котором обозначилось зона неприкасаемости политических проблем в их личном общении. По народному разумению, первый раз – прощается, второй – запрещается, а на третий – навсегда закрываем ворота! Представляется, что в данном случае после первого раза сразу и бесповоротно мог наступить последний, никаких «вторых», даже одного из них, быть не могло, ни наедине, ни, тем более, при свидетелях. Объективно, нежелание Пушкина поэтически атаковать концепцию Карамзина предохраняла различия позиций в общем лагере просветителей от углубления до их розни, до несовместимости. Отказ Поэта длился до момента «ожесточённого страданья», выплеснувшегося «бурной» вспышкой мстительной эпиграммы. И в 1826 г. он продолжал считать её не обидной (точно вскрывающей слабость в сути критикуемой концепции), но вместе с тем и корил себя за несдержанность: «не лучшая черта моей жизни». «Учитесь властвовать собою… К беде неопытность ведёт». («Евгений Онегин», Глава IV, строфы ХVI-ХVIII).

Предлагаемая мной датировка в ранней своей половине совпадает с датой при первой публикации эпиграммы в 1861 г.: «1819». Вместе с тем значительно уточняет его, сужая с 12 месяцев до одного – последнего.

Возможность дальнейшего уточнения предполагает привлечение новых свидетельств, имеющих, скорее, косвенное указание на связь с интересующей нас темой, поскольку все прямые источники уже вовлечены в исследование и их эвристический потенциал исчерпан (почти) полностью. «Намёки» на возможность той или иной связи с написанием эпиграммы следует эксплуатировать крайне осторожно и не забывать, что их значение обретает доказательную силу только в контексте выдвигаемой версии развития событий.

3.

Три александровских странничества 1816-1818 гг., имеющие юго-западные векторы, все сходятся в восточной точке маршрутов – в Москве. Летом 1812 г. в первопрестольной Александр I пережил незабываемое единение со страной; троекратное посещение её после победы над Наполеоном и славного возвращения из европейских походов в Отечество символично выражало связь значимых событий недавнего прошлого с днями грядущими как во внешней, так и внутренней политике. Для нашей темы наиболее интересны второй и третий приезды Императора. В 1817 г. Москва торжественно отмечала 5-летнюю годовщину героического года. 12 октября Александр I принял «участие в закладке храма Христа Спасителя на Воробьевых горах, ‑ как раз между Смоленской и Калужской дорогами. Вновь накануне будущего государь обратится в прошлое, напомнит стране о сердцевине своего правления, о славном 12-м годе. Но место забвения горечи займет память о радости; царь увековечит победу не только и не столько ради нее самой, сколько ради грядущего. Пока неосуществленного, но сулящего России великие испытания ‑ и великое торжество» [6, с. 240].

Затем в январе 1818 г. последовал краткий визит императора в Санкт-Петербург, где Карамзин успел поднести ему свежеотпечатанные первые восемь томов «Истории государства Российского» ‑ и опять в дорогу – в Москву.

И наконец, 20 февраля 1818 г., в канун 205 годовщины воцарения династии Романовых на Российском престоле, в присутствии августейшего семейства и при большом стечении народа, Александр I «откроет памятник Минину и Пожарскому у храма Василия Блаженного. Откроет ‑ в те самые дни, когда в кабинетной тиши завершалась работа над знаменитой речью, предназначенной для открытия Первого Польского сейма; и внутренняя связь тут несомненна. Жест Александра должен был прочитываться так: во времена Минина и Пожарского Польша силилась погубить Россию; в его эпоху Россия Польшу ‑ спасает, наделив ее «полугосударственным статусом», учредив Польский сейм и тем самым приведя в действие польскую конституцию 1815 г. В ответ Королевство Польское своей высокоразвитой гражданственностью должно будет увлечь спасшее его Царство Русское на путь мирных преобразований.

Реальным фоном новооткрытого памятника была Кремлевская стена; торжество сопровождал бой кремлевских курантов. Но в каком-то смысле памятник открывался на фоне невидимой ограды Священного Союза и под гул курантов Истории; никак не меньше. То, что некогда замышлялось в Вене, ныне осуществлялось в Москве; Россия «по манию царя» сознательно превращала себя в эклектичный символ будущего слияния Европы в Священный Союз. Не Государей только, но и Государств. Перестраивая страну по формуле «одно государство ‑ три системы» (собственно Россия, не имеющая конституции и крепостническая; Финляндия и ‑ особенно ‑ Польша, увенчанные Законом; остзейские губернии ‑ неузаконенные, но «раскрепощенные»), царь вновь и вновь демонстрировал Европе: смотрите, разумейте, в пределах единой власти, покорной заповедям христианским, каждый народ сохраняет свое лицо, свои привычки, свою меру свободы. Больше того, народ как бы порабощенный способен подать благой пример народу как бы властвующему ‑ и тем искупить давнюю историческую вину перед ним» [6, с. 240-241].

Полонофильство в политике Александр I вызывало крайнюю неприязнь у членов тайного общества. В конце 1817 г. в Москве шли торжества, посвящённые 5-ой годовщине разгрома и изгнания из России армии Наполеона, среди «двунадесяти языцев» которой польская шляхта составляла весьма весомую часть и играла самую активную роль, недаром Наполеон называл свой поход «второй польской кампанией». На одном из собраний членов тайного общества обсуждалось письмо С. Трубецкого из Петербурга: согласно столичным слухам, Император намерен возродить разделённую при Екатерине II Великой Польшу, исправить её ошибку, милостиво вернув побеждённым вековым врагам русские – исконные! – земли. Это было бы не только потерей территории с православным населением, но и явно оскорбительным унижением духа россиян в самом себе. Правдивость сказанного о намерениях Александра I вела, по мнению собравшихся, к необходимости прекращения его царствования. Честь нанести смертельный удар венценосному отступнику без всякого жребия вызвался Якушкин. «Я решился по прибытии императора Александра отправиться с двумя пистолетами к Успенскому собору (знаменательное для возрождения самостоятельности русской государственности и православной церкви место – В.П.) и, когда царь пойдёт во дворец, из одного пистолета выстрелить в него, из другого – в себя. В таком поступке я видел не убийство, а только поединок» [цит. по: 7, с. 436]. Товарищи отговорили Якушкина от исполнения этого замысла, взяли с него слово ждать до проверки слухов.

В 10 главе «Евгения Онегина» Якушкин обнажает «цареубийственный кинжал» - с античных времён символизирующий орудие справедливого возмездия тирану, поскольку законный суд над ним невозможен. Развёрнуто свои взгляды по данной проблеме Пушкин выразил в стихотворении «Кинжал» (предположительно март 1821 г.).

Против идеи Александра I восстановить самостоятельность польского государства в пределах его прежнего могущества резко выступил и Н.М. Карамзин. Конечно, только как идейный оппонент Императора. В беседе наедине, оставшейся в тайне от всех, кроме Екатерины Андреевны, столь же молчаливой, как муж.

В октябре 1819 г. Историограф узнал от Александра I, вернувшегося из очередной поездки в Варшаву, что в своём решении польского вопроса он утвердился окончательно и намерен приступить к его исполнению. (Вот удивил бы так удивил российских реформаторов освобождением народа по манию царя: не «свово», а иного да издревле супротивного! Нашлись ли бы в ответ дерзкие, отчаянные головушки, посмевшие ограничить губительное самовластье Благословенного «удавкой», как отца его Павла I и деда Петра III? Через 14 лет у Пушкина в «Медном всаднике»: удивление бедного Евгения от прояснения сознания страшной мыслью выльется марш-шрутом вокруг памятника Петру Великому в виде удавки и угрозой: «Ужо, тебе строитель чудотворный!» … и бегством героя по ночным пустынным улицам и площадям столицы до изнеможения от фантома в собственном изображении).

«Александр мотивировал своё решение необходимостью следовать христианским заповедям любви. Всепрощения, самопожертвования. Карамзин пытался возражать императору, но тот не слышал возражений. Упоённый собственной добротой, комплиментами иностранных государственных деятелей, славой освободителя» [7, с. 436-437].

Понимая, что в устной беседе Император слышит только себя, Историограф изложил свои соображения письменно. Название рукописи, фиксирующей его п

Other our sites:
Official Website of NOTA BENE / Aurora Group s.r.o.